Валя сидел и читал. Книга была очень большая, только наполовину меньше самого Вали, с очень черными и крупными строками и картинками во всю страницу. Чтобы видеть верхнюю строку, Валя должен был протягивать свою голову чуть ли не через весь стол, подниматься на стуле на колени и пухлым коротеньким пальцем придерживать буквы, которые очень легко терялись среди других похожих букв, и найти их потом стоило большого труда. Благодаря этим побочным обстоятельствам, не предусмотренным издателями, чтение подвигалось с солидною медленностью, несмотря на захватывающий интерес книги. В ней рассказывалось, как один очень сильный мальчик, которого звали Бовою, схватывал других мальчиков за ноги и за руки, и они от этого отрывались. Это было и страшно и смешно, и потому в пыхтении Вали, которым сопровождалось его путешествие по книге, слышалась нотка приятного страха и ожидания, что дальше будет еще интереснее. Но Вале неожиданно помешали читать: вошла мама с какою-то другою женщиной.
— Вот он! — сказала мама, глаза у которой краснели
от слез, видимо недавних, так как в руках она мяла белый кружевной платок.
— Валечка, милый! — вскрикнула женщина и, обняв его
голову, стала целовать лицо и глаза, крепко прижимая к ним свои худые, твердые
губы. Она не так ласкала, как мама: у той поцелуи были мягкие, тающие, а эта
точно присасывалась. Валя, хмурясь, молча принимал колючие ласки. Он был
недоволен, что прервали его интересное чтение, и ему совсем не нравилась эта
незнакомая женщина, высокая, с костлявыми пальцами, на которых не было ни
одного кольца. И пахло от нее очень дурно: какою-то сыростью и гнилью, тогда
как от мамы всегда шел свежий запах духов. Наконец женщина оставила Валю в
покое и, пока он вытирал губы, осмотрела его тем быстрым взглядом, который
словно фотографирует человека. Его коротенький нос, но уже с признаками будущей
горбинки, густые, не детские брови над черными глазами и общий вид строгой
серьезности что-то напомнили ей, и она заплакала. И плакала она не так, как
мама: лицо оставалось неподвижным, и только слезы быстро-быстро капали одна за
другою — не успевала скатиться одна, как уже догоняла другая. Так же внезапно
перестав плакать, как и начала, она спросила:
— Валечка, ты не знаешь меня?
— Нет.
— Я приходила к тебе. Два раза приходила. Помнишь?
Может быть, она и приходила, может быть, и два раза
приходила,— но откуда Валя будет знать это? Да и не все ли равно, приходила эта
незнакомая женщина или нет? Она только мешает читать со своими вопросами.
— Я твоя мама. Валя! — сказала женщина.
Валя с удивлением оглянулся на свою маму, но ее в
комнате уже не было.
— Разве две мамы бывают? — спросил он.— Какие ты
глупости говоришь!
Женщина засмеялась, но этот смех не понравился Вале:
видно было, что женщина совсем не хочет смеяться и делает это так, нарочно, чтобы
обмануть. Некоторое время оба молчали.
— Ты уже умеешь читать? Вот умница!
Валя молчал.
— А какую ты книгу читаешь?
— Про Бову-королевича,— сообщил Валя с серьезным достоинством и с очевидным
чувством уважения к большой книге.
— Ах, это должно быть очень интересно! Расскажи мне,
пожалуйста,— заискивающе улыбнулась женщина.
И снова что-то неестественное, фальшивое прозвучало в
этом голосе, который старался быть мягким и круглым, как голос мамы, но
оставался колючим и острым. Та же фальшь сквозила и в движениях женщины: она
передвинулась на стуле и даже протянула вперед шею, точно приготовилась к
долгому и внимательному слушанию: а когда Валя неохотно приступил к рассказу,
она тотчас же ушла в себя и потемнела, как потайной фонарь, в котором внезапно
задвинули крышку. Валя чувствовал обиду за себя и за Бову, но, желая быть
вежливым, наскоро проговорил конец сказки и добавил:
— Все.
— Ну, прощай, мой голубчик, мой дорогой! — сказала
странная женщина и снова стала прижимать губы к Валиному лицу.— Скоро я опять
приду. Ты будешь рад?
— Да, приходите, пожалуйста,— вежливо попросил Валя
и, чтобы она скорее ушла, прибавил: — Я буду очень рад.
Посетительница ушла, но только что Валя успел
разыскать в книге слово, на котором он остановился, как появилась мама, посмотрела
на него и тоже стала плакать. О чем плакала женщина, было еще понятно: она,
вероятно, жалела, что она такая неприятная и скучная,— но чего ради плакать
маме?
— Послушай,— задумчиво сказал Валя,— как надоела мне
эта женщина! Она говорит, что она моя мама. Разве бывают две мамы у одного
мальчика?
— Нет, деточка, не бывает. Но она говорит правду: она
твоя мама.
— А кто же ты?
— Я твоя тетя.
Это явилось неожиданным открытием, но Валя отнесся к
нему с непоколебимым равнодушием: тетя так тетя — не все ли равно? Для него
слово не имело такого значения, как для взрослых. Но бывшая мама не понимала
этого и начала объяснять, почему так вышло, что она была мамой, а стала тетей.
Давно, давно, когда Валя был совсем маленький...
— Какой маленький? Такой? — Валя поднял руку па
четверть аршина от стола.
— Нет, меньше.
— Как киска? — радостно
изумился Валя. Рот его полуоткрылся, брови поднялись кверху. Он намекал на
беленького котенка, которого ему недавно подарили и который был так мал, что
всеми четырьмя лапами помещался на блюдце.
— Да.
Валя счастливо рассмеялся, но тотчас же принял свой
обычный суровый вид и со снисходительностью взрослого человека, вспоминающего
ошибки молодости, заметил:
— Какой я был смешной!
Так вот, когда он был маленький и смешной, как киска,
его принесла эта женщина и отдала, как киску, навсегда. А теперь, когда он стал
такой большой и умный, она хочет взять его к себе.
— Ты хочешь к ней? — спросила бывшая мама и
покраснела от радости, когда Валя решительно и строго произнес:
— Нет, она мне не правится! — и снова принялся за
книгу.
Валя считал инцидент исчерпанным, но ошибся. Эта
странная женщина с лицом, таким безжизненным, словно из него выпили всю кровь,
неизвестно откуда появившаяся и так же бесследно пропавшая, всколыхнула тихий
дом и наполнила его глухой тревогою. Тетя-мама часто плакала и все спрашивала
Валю, хочет ли он уйти от нее; дядя-папа ворчал, гладил свою лысину, отчего
белые волоски на ней поднимались торчком, и, когда мамы не было в комнате,
также расспрашивал Валю, не хочет ли он к той женщине. Однажды вечером, когда
Валя уже лежал в кроватке, но еще не спал, дядя и тетя говорили о нем и о
женщине. Дядя говорил сердитым басом, от которого незаметно дрожали хрустальные
подвески в люстре и сверкали то синими, то красными огоньками.
— Ты, Настасья Филипповна, говоришь глупости. Мы не
имеем права отдавать ребенка, для него самого не имеем права. Неизвестно еще,
на какие средства живет эта особа с тех пор, как ее бросил этот... ну, да, черт
его возьми, ты понимаешь, о ком я говорю? Даю голову на отсечение, что ребенок
погибнет у нее.
— Она любит его, Гриша.
— А мы его не любим? Странно ты рассуждаешь, Настасья
Филипповна,— похоже, что сама ты хочешь отделаться от ребенка...
— Как тебе не грешно!
— Ну, ну, уже обиделась. Ты обсуди этот вопрос
хладнокровно, не горячась. Какая-нибудь кукушка, вертихвостка, наплодит ребят и
с легким сердцем подбрасывает к вам. А потом пожалуйте: давайте мне моего
ребенка, так как меня любовник бросил, и я скучаю. На концерты да на театры у
меня денег нету, так мне игрушку давайте! Нет-с, сударыня, мы еще поспорим!
— Ты не справедлив к ней, Гриша. Ведь ты знаешь,
какая она больная, одинокая...
— Ты, Настасья Филипповна, и святого из терпения
выведешь, ей-богу! Ребенка-то ты забываешь? Тебе все равно, сделают ли из него
честного человека или прохвоста? А я голову свою даю на отсечение, что из него
сделают прохвоста, ракалью, вора и... прохвоста!
— Гриша!
— Христом богом прошу: не раздражай ты меня! И
откуда у тебя эта дьявольская способность перечить? «Она такая одино-о-кая»,— а
мы не одиноки? Бессердечная ты женщина, Настасья Филипповна, и черт дернул меня
на тебе жениться! Тебе палача в мужья надо!
Бессердечная женщина заплакала, и муж попросил у нее
прощения, объяснив, что только набитый дурак может обращать внимание на слова
такого неисправимого осла, как он. Понемногу она успокоилась и спросила:
— А что говорит Талонский?
Григорий Аристархович снова вспылил.
— И откуда ты взяла, что он умный человек? Говорит,
все будет зависеть от того, как суд посмотрит... Экая новость, подумаешь, без
него и не знаем, что все зависит от того, как суд посмотрит. Конечно, ему что,—
потявкал-потявкал, да и к сторонке. Нет, если бы на то моя воля, я бы всех этих
пустобрехов...
Тут Настасья Филипповна закрыла дверь из столовой, и
конца разговора Валя не слыхал. Но долго еще он лежал с открытыми глазами и все
старался понять, что это за женщина, которая хочет взять его и погубить.
На следующий день он с утра ожидал, когда тетя
спросит его, не хочет ли он к маме; но тетя не спросила. Не спросил и дядя.
Вместо того оба они смотрели на Валю так, точно он очень сильно болен и скоро
должен умереть, ласкали его и привозили большие книги с раскрашенными
картинками. Женщина более не приходила; но Вале стало казаться, что она
караулит его около дверей и, как только он станет переходить порог, она схватит
его и унесет в какую-то черную, страшную даль, где извиваются и дышат огнем
злые чудовища. По вечерам, когда Григорий Аристархович занимался в кабинете, а
Настасья Филипповна что-нибудь вязала или раскладывала пасьянс, Валя читал свои
книги, в которых строки стали чаще и меньше. В комнате было тихо-тихо, только
шелестели переворачиваемые листы да изредка доносился из кабинета басистый
кашель дяди и сухое щелканье на счетах. Лампа с синим колпаком бросала яркий
свет на пеструю бархатную скатерть стола, но углы высокой комнаты были полны
тихого, таинственного мрака. Там стояли большие цветы с причудливыми листьями и
корнями, вылезающими наружу и похожими на дерущихся змей, и чудилось, что между
ними шевелится что-то большое, темное. Валя читал. Перед его расширенными
глазами проходили страшные, красивые и печальные образы, вызывавшие жалость и
любовь, но чаще всего страх. Валя жалел бедную русалочку, которая так любила
красивого принца, что пожертвовала для него и сестрами, и глубоким, спокойным
океаном; а принц не знал про эту любовь, потому что русалка была немая, и
женился на веселой принцессе; и был праздник, на корабле играла музыка, и окна
его были освещены, когда русалочка бросилась в темные волны, чтобы умереть.
Бедная, милая русалочка, такая тихая, печальная и кроткая. Но чаще являлись
перед Валей злые, ужасные люди-чудовища. В темную ночь они летели куда-то на
своих колючих крыльях, и воздух свистел над их головой, и глаза их горели, как
красные угли. А там их окружали другие такие же чудовища, и тут творилось
что-то таинственное, страшное. Острый, как нож, смех; продолжительные, жалобные
вопли; кривые полеты, как у летучей мыши, странная, дикая пляска при багровом
свете факелов, кутающих свои кривые огненные языки в красных облаках дыма;
человеческая кровь и мертвые белые головы с черными бородами... Все это были
проявления одной загадочной и безумно злой силы, желающей погубить человека,
гневные и таинственные призраки. Они наполняли воздух, прятались между цветами,
шептали о чем-то и указывали костлявыми пальцами на Валю; они выглядывали на
него из дверей темной комнаты, хихикали и ждали, когда он ляжет спать, чтобы
безмолвно реять над его головою; они засматривали из сада в черные окна и жалобно
плакали вместе с ветром.
И все это злое, страшное принимало образ той
женщины, которая приходила за Валей. Много людей являлось в дом Григория
Аристарховича и уходило, и Валя не помнил их лиц, но это лицо жило в его
памяти. Оно было такое длинное, худое, желтое, как у мертвой головы, и
улыбалось хитрою, притворною улыбкою, от которой прорезывались две глубокие
морщины по сторонам рта. Когда эта женщина возьмет Валю, он умрет.
— Слушай,— сказал раз Валя своей тете, отрываясь от
книги.— Слушай,— повторил он с своей обычной серьезной основательностью и
взглядом, смотревшим прямо в глаза тому, с кем он говорил,— я тебя буду
называть мамой, а не тетей. Ты говоришь глупости, что та женщина— мама. Ты
мама, а она нет.
— Почему? — вспыхнула Настасья Филипповна, как
девочка, которую похвалили.
Но вместе с радостью в ее голосе слышался страх за
Валю. Он стал такой странный, боязливый; боялся спать один, как прежде; по
ночам бредил и плакал.
— Так. Я не могу этого рассказать. Ты лучше спроси у
папы. Он тоже папа, а не дядя,— решительно ответил мальчик.
— Нет, Валечка, это правда: она твоя мама.
Валя подумал и ответил тоном Григория Аристарховича:
— Удивляюсь, откуда у тебя эта способность перечить!
Настасья Филипповна рассмеялась, но, ложась спать,
долго говорила с мужем, который бунчал, как турецкий барабан, ругал пустобрехов
и кукушек и потом вместе с женою ходил смотреть, как спит Валя. Они долго и
молча всматривались в лицо спящего мальчика. Пламя свечи колыхалось в
трясущейся руке Григория Аристарховича и придавало фантастическую, мертвую игру
лицу ребенка, такому же белому, как те подушки, на которых оно покоилось.
Казалось, что из темных впадин под бровями на них глядят черные глаза, прямые и
строгие, требуют ответа и грозят бедою и неведомым горем, а губы кривятся в
странную, ироническую усмешку. Точно на эту детскую голову легло смутное
отражение тех злых и таинственных призраков-чудовищ, которые безмолвно реяли
над нею.
— Валя! — испуганно шепнула Настасья Филипповна.
Мальчик глубоко вздохнул, но не пошевелился, словно окованный сном смерти.
— Валя! Валя! — к голосу Настасьи Филипповны
присоединился густой и дрожащий голос мужа.
Валя открыл глаза, отененные густыми ресницами,
моргнул от света и вскочил на колени, бледный и испуганный. Его обнаженные
худые ручонки жемчужным ожерельем легли вокруг красной и полной шеи Настасьи
Филипповны; пряча голову на ее груди, крепко жмуря глаза, точно боясь, что они
откроются сами, помимо его воли, он шептал:
— Боюсь, мама, боюсь! Не уходи!
Это была плохая ночь. Когда Валя заснул, с Григорием
Аристарховичем сделался припадок астмы. Он задыхался, и толстая, белая грудь
судорожно поднималась и опускалась под ледяными компрессами. Только к утру он
успокоился, и измученная Настасья Филипповна заснула с мыслью, что муж ее не
переживет потери ребенка.
После семейного совета, на котором решено было, что
Вале следует меньше читать и чаще видеться с другими детьми, к нему начали
привозить мальчиков и девочек. Но Валя сразу не полюбил этих глупых детей,
шумных, крикливых, неприличных. Они ломали цветы, рвали книги, прыгали по
стульям и дрались, точно выпущенные из клетки маленькие обезьянки; а он,
серьезный и задумчивый, смотрел на них с неприятным изумлением, шел к Настасье
Филипповне и говорил:
— Как они мне надоели! Я лучше посижу около тебя.
А по вечерам он снова читал, и, когда Григорий
Аристархович, бурча об этой чертовщине, от которой не дают опомниться ребятам,
пытался ласково взять у него книгу, Валя молча, но решительно прижимал ее к
себе. Импровизированный педагог смущенно отступал и сердито упрекал жену:
— Это называется воспитание! Нет, Настасья
Филипповна, я вижу, тебе впору с котятами возиться, а не ребят воспитывать. До
чего распустила, не может даже книги от мальчика взять. Нечего говорить, хороша
наставница.
Однажды утром, когда Валя сидел с Настасьей
Филипповной за завтраком, в столовую ворвался Григорий Аристархович. Шляпа его
съехала на затылок, лицо было потно; еще из дверей он радостно закричал:
— Отказал! Суд отказал!
Брильянты в ушах Настасьи Филипповны засверкали, и
ножик звякнул о тарелку.
— Ты правду говоришь? — спросила она задыхаясь.
Григорий Аристархович сделал серьезное лицо, чтобы
видно было, что он говорит правду, но сейчас же забыл о своем намерении, и лицо
его покрылось целой сетью веселых морщинок. Потом снова спохватился, что ему
недостает солидности, с которою сообщают такие крупные новости, нахмурился,
подвинул к столу стул, положил на него шляпу и, видя, что место кем-то уже
занято, взял другой стул. Усевшись, он строго посмотрел на Настасью Филипповну,
потом на Валю, подмигнул Вале на жену и только после этого торжественного
введения заявил:
— Я всегда говорил, что Талонский умница, которого
на козе не объедешь. Нет, Настасья Филипповна, не объедешь, лучше и не пробуй.
— Следовательно, правда?
— Вечно ты с сомнениями. Сказано: в иске Акимовой
отказать. Ловко, брат,— обратился он к Вале и добавил строго-официальным тоном,
ударяя на букву о: — И возложить на нее судебные и за ведение дела издержки.
— Эта женщина не возьмет меня?
— Дудки, брат! Ах, забыл: я тебе книг привез!
Григорий Аристархович бросился в переднюю, но его
остановил крик Настасьи Филипповны: Валя в обмороке откинул побледневшую голову
на спинку стула.
Наступило счастливое время. Словно выздоровел
тяжелый больной, находившийся где-то в этом доме, и всем стало дышаться легко и
свободно. Валя покончил свои сношения с чертовщиной, и когда к нему наезжали
маленькие обезьянки, он был среди них самый изобретательный. Но и в
фантастические игры он вносил свою обычную серьезность и основательность, и
когда шла игра в индейцы, он считал необходимым раздеться почти донага и с ног
до головы измазаться краскою. Ввиду делового характера, приданного игре,
Григорий Аристархович счел для себя возможным принять в ней посильное участие.
В качестве медведя он проявил лишь посредственные способности, но зато
пользовался большим и вполне заслуженным успехом в роли индейского слона. И
когда Валя, молчаливый и строгий, как истый сын богини Кали, сидел у отца на
плечах и постукивал молоточком по его розовой лысине, он действительно
напоминал собою маленького восточного князька, деспотически царящего над людьми
и животными.
Талонский пробовал намекать Григорию Аристарховичу о
судебной палате, которая может не согласиться с решением суда, но тот не мог
понять, как трое судей могут не согласиться с тем, что решили трое таких же
судей, когда законы одни и там и здесь. Когда же адвокат настаивал, Григорий
Аристархович начинал сердиться и в качестве неопровержимого довода выдвигал
самого же Талонского:
— Ведь вы же будете и в палате? Так о чем
толковать,— не понимаю. Настасья Филипповна, хотя бы ты усовестила его.
Талонский улыбался, а Настасья Филипповна мягко
выговаривала ему за его напрасные сомнения. Говорили иногда и о той женщине, на
которую возложили судебные издержки, и всякий раз прилагали к ней эпитет
«бедная». С тех пор как эта женщина лишилась власти взять Валю к себе, она
потеряла в его глазах ореол таинственного страха, который, словно мгла,
окутывал ее и искажал черты худого лица, и Валя стал думать о ней, как и о
других людях. Он слыхал частое повторение того, что она несчастна, и не мог
понять почему; но это бледное лицо, из которого выпили всю кровь, становилось
проще, естественнее и ближе. «Бедная женщина», как ее называли, стала
интересовать его, и, вспоминая других бедных женщин, о которых ему приходилось
читать, он испытывал чувство жалости и робкой нежности. Ему представлялось, что
она должна сидеть одна в какой-нибудь темной комнате, бояться и все плакать,
все плакать, как плакала она тогда. Напрасно он тогда так плохо рассказал ей
про Бову-королевича.
...Оказалось, что трое судей могут не согласиться с
тем, что решили трое таких же судей: палата отменила решение окружного суда, и
ребенок был присужден его матери по крови. Сенат оставил кассационную жалобу без
последствий.
Когда эта женщина пришла, чтобы взять Валю, Григория
Аристарховича не было дома; он находился у Талонского и лежал в его спальне, и
только его розовая лысина выделялась из белого моря подушек. Настасья
Филипповна не вышла из своей комнаты, и горничная вывела оттуда Валю уже одетым
для пути. На нем было меховое пальтецо и высокие калоши, в которых он с трудом
передвигал ноги. Из-под барашковой шапочки выглядывало бледное лицо с прямым и
серьезным взглядом. Под мышкою Валя держал книгу, в которой рассказывалось о
бедной русалочке.
Высокая, костлявая женщина прижала его лицо к
драповому подержанному пальто и всхлипнула.
— Как ты вырос, Валечка! Тебя не узнаешь,— пробовала
она шутить; но Валя молча поправил сбившуюся шапочку и, вопреки своему обычаю,
смотрел не в глаза топ, которая отныне становилась его матерью, а на ее рот. Он
был большой, но с красивыми мелкими зубами; две морщинки по сторонам оставались
на своем месте, где их видел Валя и раньше, только стали глубже.
— Ты не сердишься на меня? — спросила мама, но Валя,
не отвечая на вопрос, сказал:
— Ну, пойдем.
— Валечка! — донесся жалобный крик из комнаты
Настасьи Филипповны. Она показалась на пороге с глазами, опухшими от слез, и,
всплеснув руками, бросилась к мальчику, встала на колени и замерла, положив
голову на его плечо,— только дрожали и переливались бриллианты в ее ушах.
— Пойдем, Валя,— сурово сказала высокая женщина,
беря его за руку.— Нам не место среди людей, которые подвергли твою мать такой
пытке... такой пытке!
В ее сухом голосе звучала ненависть, и ей хотелось
ударить ногою стоявшую на коленях женщину.
— У, бессердечные! Рады отнять последнего
ребенка!..— произнесла она злым шепотом и рванула Валю за руку: — Идем! Не
будь, как твой отец, который бросил меня.
— Бе-ре-гите его! — сказала Настасья Филипповна.
Извозчичьи сани мягко стукали по ухабам и бесшумно
уносили Валю от тихого дома с его чудными цветами, таинственным миром сказок,
безбрежным и глубоким, как море, и темным окном, в стекла которого ласково
царапались ветви деревьев. Скоро дом потерялся в массе других домов, похожих
друг на друга, как буквы, и навсегда исчез для Вали. Ему казалось, что они
плывут по реке, берега которой составляют светящиеся линии фонарей, таких
близких друг к другу, словно бусы на одной нитке, но, когда они подъезжали
ближе, бусы рассыпались, образуя большие темные промежутки, сзади сливаясь в
такую же светящуюся линию. И тогда Валя думал, что они неподвижно стоят на
одном месте; и все начинало становиться для него сказкою: и сам он, и высокая женщина,
прижимавшая его к себе костлявою рукою, и все кругом.
У него замерзла рука, в которой он держал книгу, но
он не хотел просить мать, чтобы она взяла ее.
В маленькой комнате, куда привезли Валю, было грязно
и жарко. В углу, против большой кровати, стояла под пологом маленькая кроватка,
такая, в каких Валя давно уже не спал.
— Замерз! Ну, погоди, сейчас будем чай пить. Ишь,
руки-то какие красные! Вот ты и с мамой. Ты рад? — спрашивала мать все с тою же
насильственною, нехорошею улыбкою человека, которого всю жизнь принуждали
смеяться под палочными ударами.
Валя, пугаясь своей прямоты, нерешительно ответил:
— Нет.
— Нет? А я тебе игрушек купила. Вот, посмотри, на
окне.
Валя подошел к окну и начал рассматривать игрушки.
Это были жалкие картонные лошадки на прямых, толстых ногах, петрушка в красном
колпаке с носатой, глупо ухмыляющейся физиономией и тонкие оловянные солдатики,
поднявшие одну ногу и навеки замершие в этой позе. Валя давно уже не играл в
игрушки и не любил их, но из вежливости он не показал этого матери.
— Да, хорошие игрушки.
Но она заметила взгляд, который бросил Валя на окно,
и сказала с тою же неприятною, заискивающей улыбкой:
— Я не знала, голубчик, что ты любишь. И я уже давно
купила эти игрушки.
Валя молчал, не зная, что ответить.
— Ведь я одна, Валечка, одна во всем мире, мне не с
кем посоветоваться. Я думала, что они тебе понравятся.
Валя молчал. Внезапно лицо женщины растянулось,
слезы быстро-быстро закапали одна за другой, и, точно потеряв под собою землю,
она рухнула на кровать, жалобно скрипнувшую под ее телом. Из-под платья
выставилась нога в большом башмаке с порыжевшей резинкой и длинными ушками.
Прижимая руку к груди, другой сжимая виски, женщина смотрела куда-то сквозь
стену своими бледными, выцветшими глазами и шептала:
— Не понравились!.. Не понравились!..
Валя решительно подошел к кровати, положил свою
красную ручку на большую, костлявую голову матери и сказал с тою серьезною
основательностью, которая отличала все речи этого человека:
— Не плачь, мама! Я буду очень любить тебя. В игрушки
играть мне не хочется, но я буду очень любить тебя. Хочешь, я прочту тебе о
бедной русалочке?..
14 сентября 1899 г.