I
Кто не любит добра?
Случилось так, что
некий здоровенный пожилой черт, по тамошнему прозвищу Носач, вдруг возлюбил
добро. В молодости своей, как и все черти, он увлекался пакостничеством, но
с годами вступил в разум и почувствовал святое недовольство. Хотя по природе
он был чертом крепкого здоровья, но излишества несколько пошатнули его, и пакостничать
уж больше не хотелось; склонность же к порядку — добродетель, весьма распространенная
среди чертей,— твердый, положительный, хотя несколько и туповатый ум, некая
беспредметная тоска, особенно овладевавшая им по праздникам, и, наконец, неимение
опоры в семье и детях, так как Носач остался холостяком,— постепенно поколебали
его убеждение, будто ад и адские порядки есть окончательное воплощение разума
в бессмертную жизнь. Он с жадностью искал работы, чтобы отвлечься от своих тяжелых
сомнений, и перепробовал ряд профессий, прежде чем надолго и окончательно не
устроился при одной маленькой католической церкви во Флоренции в качестве соблазнителя.
Тут он, выражаясь его словами, отдохнул душою; и тут же, по времени, было положено
начало его новой подвижнической жизни.
Церковь была маленькая,
и работы Носачу представлялось немного. От мелких пакостей, на которые так склонны
юные черти, как-то: задувание восковых свечей, подставление ножки псаломщику
и нашептывание молящимся старухам беспричинных гадостей, он уклонялся, чувствуя
скуку, серьезное же дело не навертывалось. Молящиеся все были люди скромные,
тихие и дьявольским наветам поддавались туго: ни золотом, которого они не видали,
ни огневой любовью, которой они не знали никогда, ни гордыми мечтаниями высокого
честолюбия, совершенно чуждого их непритязательной жизни, не удавалось Носачу
поколебать мир и тишину их неглубоких душ. Пустяковые же грехи они охотно творили
сами, и не было у черта ни надобности, ни охоты даром тратить воображение на
приискивание новых, тем более, что круг маленьких грехов весьма ограничен. Пытался
он первоначально ввергнуть в бездну соблазна самого попа, но и тут потерпел
естественную неудачу: поп был старенький, беззубый, наполовину впавший в детство
— и, как дитя, невинный. Если черту и удавалось во время богослужения вышибить
у попа из памяти необходимые слова и заменить их неподходящими и даже соблазнительными;
если удавалось обкормить попика кашей или заставить проспать утреннюю мессу,
— то и в этом был только внешний, формальный грех, а грех настоящий отсутствовал:
разницу между тем и другим прекрасно чувствовал прирожденный черт. И мало-помалу
в свои прямые обязанности соблазнителя он начал вносить равнодушие и холод формализма:
наскоро расскажет старухе неприличный анекдот, плюнет раза два-три в угол, заставит
попика каждый раз в одном и том же месте перепутать слова и поскорее усядется
на свое излюбленное место в тени колонны — по украденному молитвеннику внимательно
следить за службой.
Такое времяпрепровождение,
хотя и приятное, было, однако, враждебно деятельной натуре пожилого черта; и,
незаметно для себя, он втянулся в обиход церковный, разделил интересы домоправительства,
стал чем-то вроде второго сверхштатного сторожа. По утрам подметал церковь и
чистил медные ручки, во время службы поправлял лампады и вместе с верующими
гнусаво подтягивал клиру: «Ora pro nobis». И, входя в церковь снаружи, он уже
привычным жестом окунал лапу в кропильницу со святой водой и кропил себя, а
когда все шли под благословение, то шел и он, слегка толкаясь, по своей грубоватой
дьявольской привычке. В редкие свои посещения ада, куда он являлся, как и все
черти, с фальшивыми докладами, Носач все больше и больше преисполнялся отвращением
к его шуму, гвалту, грязи и дикой неразберихе. Визгливые ведьмы, которым в свое
время он отдал полную дань восторга, ныне преисполняли его чувством омерзения;
и не одной из них с своею былою ловкостью он прищемил хвост в дверях, радуясь
страху и мучениям несчастной.
И так как все непрерывно
лгали, и каждое слово каждого было ложью, и сатана лгал впереди всех и за всех,
то начинала с непривычки болеть голова, и скорей хотелось на воздух.
После одной из таких
побывок Носач с особым удовольствием вернулся в тихую церковь и двое суток,
как убитый, спал за колонной; проснувшись же, принял видимость и решительно
направился к попику в исповедальню: был именно тот час, когда верующие исповедовались.
Попик очень удивился,
что незнакомый пожилой господин с тщательно выбритым, сухим лицом, имевшим постное
и даже мрачное выражение, благодаря огромному отвислому носу и резким складкам
вокруг тонких губ, есть самый настоящий черт. Но, когда Носач клятвенно подтвердил
свое заявление, стал с детским любопытством расспрашивать его об адских делах.
Но черт только отмахивался рукой и угрюмо ворчал:
— Ах, и не говорите,
святой отец, это — не жизнь, а чистый ад.
— А где же твои
рога? — спрашивал поп. — И где же твои копыта? И ты зачем ко мне пришел: соблазнить
меня хочешь или покаяться? Если соблазнить, то напрасно, — меня, сударь, соблазнить
нельзя.
Попик засмеялся
и похлопал его по плечу.
— А кашу помните?
— угрюмо спросил черт.
— Какую кашу? —
удивился попик.
— А на той неделе,
в субботу, помните? Вы еще много съели, помните?
Попик заволновался:
— Так это ты мне?!
Ай-ай-ай-ай-ай! Поди прочь! Поди прочь отсюда, не хочу тебя и видеть! Надевай
свои рога и уходи, а то сторожа позову.
— Я покаяться пришел,
а вы меня гоните! — уныло сказал черт. — Аще, сказано, одну заблудную овцу...
— Так ты и Евангелие
знаешь! — удивился старичок. Черт строго и гордо ответил:
— Проэкзаменуйте.
— Так, так, так!
Ты, значит, серьезно, — а?
— Проэкзаменуйте.
— Ну и удивил же
ты меня... не знаю, как тебя назвать, ах, как удивил. Пойдем же ко мне, я тебя
поэкзаменую: тут тебе пока не место. Скажите пожалуйста, черт, а Евангелие знает!..
Пойдем, пойдем!..
И целый вечер, у
себя на дому, попик экзаменовал Носача и восторженно удивлялся:
— Да ты богослов!
Ей-Богу, богослов. Ты занимался, что ли, этими вопросами?
— Занимался-таки,
— скромно подтвердил черт. Вообще, хотя он держался и скромно, но с большим
достоинством, не лебезил, не забегал вперед, и сразу видно было, что это — черт
строгий и положительный. Своими огромными познаниями он нисколько не кичился
и все больше и больше нравился добродушному старому попику.
— Так чего же ты
хочешь? — спросил поп.
Черт с размаху бухнул
на колени и завопил:
— Святой отец, разрешите
и научите меня творить добрые дела! Стосковался я о добре, святой отец. Жить
не могу без добра, а как его творить, еще не ведаю. От сатаны же и от дел его
отрекаюсь вовеки: тьфу, тьфу, тьфу!
Когда волнение поулеглось,
попик благодушно потрепал черта по плечу, для чего ему пришлось приподняться
на цыпочки: Носач чуть не вдвое был выше ростом. От прикосновения черт устранился,
— он не любил фамильярного обращения, — и с угрюмостью, составлявшей главную
черту его характера, настойчиво спросил:
— Так как же, святой
отец, научите?
— Добру-то? Можно.
Это можно! Но только знаешь ли ты творения святых отцов? В Библии ты силен,
но этого, дружок, пожалуй, маловато. Да, маловато! Иди-ка погуляй, а я тебе
вечерком составлю списочек, что читать.
Черт уже выходил,
когда попик, с любопытством глядевший на его широкую спину, остановил его вопросом:
— Послушай, милейший:
ты всегда это носишь?..
— Одежду?
— Нет, все это,
— попик неопределенно очертил рукою фигуру дьявола, — вот у тебя нос этакой
грушей... у тебя всегда так? И лицо у тебя очень постное, как будто ты мало
кушаешь, и одежда у тебя черная... Мне это нравится, но всегда у тебя так или
же ты имеешь и другой вид? Если имеешь, то покажи, пожалуйста: я хоть и стар,
а чертей еще никогда не видал.
Дьявол мрачно солгал:
— Другого вида не
имею.
— Нет? Ну что ж
поделаешь: нет так и нет. Иди же, погуляй, а я поработаю. Хоть я давеча и сказал
тебе комплименты, что ты богослов, но ты еще мало... — попик значительно поднял
палец, — очень еще мало знаешь. Да!
— А про добро узнаю?
Мне, главное, про добро узнать.
Попик успокоительно
сказал:
— Про все узнаешь.
Столько книг прочесть да не узнать: какой ты, брат, мнительный!
Два года сидел черт
над книгами и мучительно доискивался: что есть добро и как его делать так, чтобы
не вышло зла. С древнееврейским языком черт и раньше был хорошо знаком, а теперь
изучил еще и греческий: все читал в подлиннике, сверял, отыскивал ошибки, доселе
ускользавшие от общего внимания, не без остроумия и даже убедительности создавал
новые богословские схемы, впадая в несомненную ересь. Совсем измучился и даже
похудел, но ответа на свой вопрос так-таки найти не мог и впал под конец в отчаяние.
Два года терпел, ничего, а тут так вдруг загорелось и так страшно стало, что
пошел к попу среди ночи и разбудил его: помогите!
— Ну, говори, несчастный,
что такое у тебя случилось?
— Да то и случилось,
что прочел я все ваши книги, а как допрежде не знал Добра, так и теперь не знаю.
Жить мне тошно, святой отец, и тьма ночная пугает!
— Да все ли ты прочел?
Ой, не пропустил ли чего? Тороплив ты, сударь.
— Сейчас последнюю
кончил. Умен я, святой отец, вот в чем мое горе: ум у меня дьявольский, тонкий,
не терпящий противоречия; и раньше я других на противоречиях ловил, а теперь
вот и сам попался!
Попик укоризненно
покачал головою.
— Мудрствуешь?
— То-то и беда,
что мудрствую. Вон у добрых людей, рассказывают, голос такой есть, внутренний,
указывающий пути добра, а какой может быть у дьявола голос? Только от ума и
действует дьявол. А как начал я с умом читать эти ваши книги, так только одни
противоречия и вижу: и то можно, и другое можно, и того нельзя, и другого нельзя.
Вот хотел я для начала земной моей жизни вступить с хорошей женщиной в брак
и совместно с нею творить добро, а как начитался ваших книг, так и не знаю теперь:
добро есть брак или зло.
— Могий вместити...
— Вместить-то я
много могу, да не знаю, что вмещать. Вот вы, святой отец, безбрачны, и в этом
даже ваша святость, а патриархи не хуже вас были, а жен имели даже по нескольку.
И не будь бы в браке святые отцы Иоаким и Анна, то не было бы у них дщери...
Попик даже испугался
и замахал рукой отчаянно:
— Молчи, молчи,
грешник! С тобой и говорить опасно, — того и гляди, сам в ересь впадешь! Уж
лучше женись, если неможется.
— Да разве это ответ?
— А что же тебе
надо, горделивый?
— А мне такого ответа
надо, чтобы годился он на все времена и для всяких случаев жизни, и чтобы не
было никаких противоречий, и чтобы всегда я знал, как поступить, и чтобы не
было никаких ошибок, — вот чего мне надо. Жениться я погожу, а вы пока подумайте.
Даю вам семь дней сроку, а не позовете меня через семь дней, вернусь я в ад,
— поминай как звали!
Даже рассвирепел
черт: вот до чего захотелось ему добра! Понял это добрейший попик и, не рассердившись
нисколько, старательно думал шесть дней, а на седьмой позвал к себе дьявола
и сказал:
— Черт ты внимательный,
а главное-то в книгах и проморгал, да. Читал, что сказано: возлюби ближнего,
как самого себя. Ясно ведь, а? — торжествовал попик, — возлюби, — вот тебе и
все.
Но измученный черт
нимало не обрадовался и мрачно ответил:
— Нет, не ясно.
Раз я про себя не знаю, что мне нужно, и желания мои неясны и даже противоречивы,
то как же другому буду я благодеяния оказывать? Живым манером в ад его вгоню,
опомниться он не успеет.
— Экий ты, — не
знаю, как тебя назвать, — раскоряка! Ну не можешь ты, как самого себя, то просто
возлюби. И когда возлюбишь, то все и увидишь, и все поймешь, и добро без усилий
сотворишь: узенькая будет у тебя тропочка по виду, как канат натянутый, а никуда
с нее не упадешь и ни в какую трясину не ввалишься,
— Возлюби! — мрачно
ухмыльнулся Носач, — возлюбить-то я и не могу. Какой же был бы я черт, если
бы мог возлюбить?.. Не черт бы я был, а ангел, и не я тогда у вас, а вы бы у
меня учились. Поймите же меня, святой отец, потрудитесь: не могу я по природе
своей любить ангельской любовью, но и зла делать не желаю, а хочу творить добро,
— вот вы этому самому меня и научите.
Сказал попик сокрушенно:
— Природа твоя гнусная.
— На что гнуснее!
— согласился черт угрюмо, — вот потому-то и бороться с нею хочу, а не камнем
на дно идти. Не для одних же ангелов небо, имею же и я право стремиться к небесам?
— вот вы мне и помогите. Даю вам еще семь дней сроку, а не поможете, — махну
на все рукою и провалюсь в тартарары!
Прошло еще семь
дней, и, позвав мрачного черта, сказал ему попик следующее:
— По многом размышлении
нашел я для тебя, несчастный, два весьма вразумительных правила: полагаю, что
не промахнешься. Сказано: если кто попросит у тебя рубашку, то ты и последнюю
отдай. И еще того лучше сказано: если кто тебя по одной щеке ударит, то ты и
другую подставь. Делай так, как сказано, вот тебе и будет урок на первый раз,
и сотворишь ты добро. Видишь, как просто! Черт подумал и радостно осклабился:
— Это другое дело.
Не знаю, как и благодарить вас, святой отец: теперь я знаю, что такое добро.
Но, оказывается,
что и тут не узнал он добра. Прошло две недели, и уже стал успокаиваться обрадованный
попик, как снова явился к нему черт; а был он мрачнее прежнего, на лице же имел
кровоподтеки и ссадины, а на плечах, поверх голого и темного тела, трепалась
совсем новенькая рубашка.
— Не выходит, —
мрачно заявил он.
— Что не выходит?
— встревожился попик. — Лицо у тебя такое неприятное, — ах, Боже ты мой, — и
над глазом синяк... а нос-то, нос-то!.. Что же это ты, милейший: пошел добро
творить, а вместо того — подрался. Или, может быть, ты с лестницы упал? — ничего
я не понимаю.
— Нет, подрался.
— Да я же тебе говорил:
аще кто ударит тебя по левой щеке, подставь правую. Помнишь?
— Помню. Две недели
ходил я, святой отец, по городу и все искал, чтобы меня по щеке ударили, но
никто меня не ударил, и не мог я, святой отец, выполнить завета добра.
— А драка-то? А
это что же такое?
— Это совсем другое
дело. Заспорил я с одним гражданином, и он меня ударил тростью по голове, вот
по этому месту, — черт указал на темя. — Тогда я его, — так мы и подрались;
и скажу вам не хвастаясь: я ему два ребра сломал.
Попик отчаянно замотал
головой:
— Ах, Господи, да
ведь сказано же тебе: «Аще кто ударит тебя по левой щеке...»
Но черт кричал еще
громче:
— Говорю же я вам:
не по щеке, а вот по этому месту! Сам знаю, что, когда по щеке, нужно другую,
а он по этому месту. Вот шишка, — попробуйте.
Руки опустились
у несчастного попика. Отдышавшись, сколько следовало, сказал он с горечью:
— Ну и дурень же
ты. Ум у тебя глубокий, человек ты, или как бы это сказать, высокообразованный,
а в отношении добра любая курица больше тебя понимает. Как же ты не понял, что
святые слова сии имеют распространительное толкование. Дурень ты, дурень!
— Вы же сами говорили
— толкований никаких не надо.
— Да,— горько усмехнулся
попик,— толкований никаких не надо, ты так думаешь! Ну что я буду с тобой делать,
сам ты сообрази, ведь не могу же я с тобой по городу ходить. Сидел бы ты лучше
дома. А что это за рубашка у тебя, — подарил кто-нибудь?
— Сам я хотел ее
подарить, да никто так ни разу и не попросил. Две недели ходил я по городу среди
самых бедных людей, и чего только у меня не просили, а рубашки так никто и не
догадался попросить, — уныло вздохнул черт. — Видно, сами они не понимают, что
такое добро.
— Ах, несчастный,
— снова заволновался поп, — вижу я, что наделал ты большого зла. Просили тебя,
говоришь, о многом?
— Просили.
— И хлеба, например,
просили?
— Просили.
— А ты ничего и
не дал?
— Я все ждал, чтобы
рубашку попросили. Не ругайте же меня, святой отец, я и сам вижу, что плохо
мое дело. Да ведь хочу же я добра, подумайте, недаром же я покинул ад со всеми
его удовольствиями, недаром же я от сатаны отрекся, недаром же я два года, как
студент, сидел над книгами. Нет, видно, не будет мне спасения.
— Ну, ну, погоди,
не отчаивайся, я тебя еще поучу. А скажи, за что тебя гражданин-то этот палкой
ударил? Может быть, ты невинно пострадал, за это многое прощается.
Черт развел руками.
— Уж и не знаю:
тогда думал, что невинно, а теперь начинаю и в этом сомневаться. Так было дело.
После долгих моих скитаний по городу, утомленный, но по-прежнему пылающий жаждою
добра, присел я на берегу Арно отдохнуть, чтобы набрать сил для нового хождения.
И вижу: утопает в реке неведомый человек, закружило его водоворотом, и носится
он с необыкновенной быстротою. Раз он проплыл мимо меня, и другой, и третий...
— И четвертый?
— Да, и четвертый.
И пока я размышлял, отчего он не тонет, приписывая это чудесное явление силе
невидимых подводных течений, собрался на его крик народ, и тут, — теперь мне
стыдно об этом рассказывать,— произошла эта самая скверная драка. Должен вам
пожаловаться, святой отец: меня не один этот гражданин,— меня и другие били.
Стоял черт, опустив
длинные руки, бессильные творить добро, и отвислый нос его, пораненный ударом,
выражал уныние и крайнюю тоску. Посмотрел на него попик искоса и недружелюбно,
еще раз взглянул, радостно вздохнул почему-то и, подойдя близко, наклонил к
себе тугую голову дьявола и поцеловал его в лоб. И тут еще заметил: на темени,
у самого корня седых волос, запеклась кровь. Дьявол покорно принял поцелуй и
шепотом сказал:
— Страшно мне, святой
отец! Видел я в аду крайние ужасы, до последнего страха касалась моя душа, но
не трепетала столь мучительно, как теперь. Есть ли что страшнее: стремиться
к добру так неуклонно и жадно и не знать ни облика, ни имени его! Как же люди-то
на вашей земле живут?
— Так и живут, миленький,
как видишь. Одни в грешном сне почивают, а кои пробудились, те мучатся и ищут,
как и ты, с природой своей борются, мудрые правила сочиняют и по правилам живут.
— И спасаются? —
недоверчиво спросил черт.
— А это уж одному
Богу известно, и нам с тобой в этот конец даже и заглядывать не годится. Да
ты не отчаивайся, миленький, я уж тебя не оставлю, я тебя и еще поучу, у меня
много времени свободного. Черт ты старательный, и все у тебя пойдет по-хорошему,
только в уныние не впадай да ранку на голове промой холодной водой, как бы не
разболелась.
Так кончили они
разговор; и не знали они оба, ни огорченный унылый дьявол, ни сам попик с благостной
душой, когда он лобызанием любви касался противного дьявольского чела, а дьявол,
в свою очередь, жалел жалостью любовной мечущихся людей, что как раз в эту минуту
совершалось то самое добро, имени и порядка которого тщетно доискивались оба.
Так и разошлись,
не зная: попик — к себе, приискивать новые правила добра для поучения, а дьявол
к себе, в темноту запыленных углов, чтобы там зализывать раны и тщетно допрашивать
Бога об его грозных и непонятных велениях.
II
Вот и снова начал
благостный поп обучать добру непокорную дьявольскую душу, — но тут-то и начались
для обоих самые тяжкие мучения.
Пробовал попик давать
подробные наставления на разные случаи жизни, и выходило хорошо, пока случаи
совершались в том самом виде и в том самом порядке, в каком предначертал их
его наивный ум. Не только со старательностью, а даже и со страстью, проявляя
силу воли необыкновенную, черт выполнял предписанное. Но всего многообразия
жизненных явлений не мог уловить в свои плохонькие сети человеческий ум, и ошибался
черт ежеминутно. В одном месте сделает, а рядом пропустит, потому что вид другой
и слова у просящего не те; а то бывает, что и вид тот, и слова те самые, но
либо какого-нибудь слова черт не дослышит, либо не так поймет, — и опять ошибка,
человеку обида, а добру попрание. Уже и у попика начал мутиться разум: никак
он до тех пор не предполагал, чтобы столько было у жизни лиц, темных загадок,
вопросов неразрешимых.
«И откуда все это
берется? — думал попик, пока черт в углу зализывал новую рану или тяжко вздыхал
от гнетущего бессилия. — То ничего не было, а то вдруг так все и полезло, так
все и полезло. Тут не только черт, а и священнослужитель не разберется. Но как
же я раньше разбирался? — удивительно! Боюсь я этого, а ничего не поделаешь:
надо попробовать распространительное толкование. Дам ему этакие общие законы,
а он их пусть распространяет... Только бы не вышло чего, о Господи!»
И на распространительное
толкование черт покорно согласился: измучился он к этому времени до последней
крайности и готов был на всякие жертвы, — да не принимались его жертвы. Били
его столько, что за одно это он мог бы попасть в мученики, а выходило так, что
и побои не только его не украшали, а налагали ярмо все нового и нового греха.
Ибо за дело его били, и не могли этого не признать ни он сам, ни его великодушный
покровитель. Уже и плакать черт научился, а раньше совсем как будто и слез не
имел. Плакал он столько, что, казалось бы, за одни эти одинокие слезы и неутолимую
тоску о добре мог бы попасть он в угодники, а выходило так, что и слезы не помогали,
ибо не было в них творческой к добру силы, а только грешное уныние. Только и
надежды, теперь оставалось что на распространительное толкование.
И совсем приободрился
черт и даже с некоторою гордостью сказал попу:
— Теперь вы за меня,
святой отец, не бойтесь: теперь я и сам могу. Это раньше мне трудно было, а
раз теперь вы допускаете толкование, я уж не собьюсь. Ум у меня положительный,
твердый, пить я уж давно ничего не пью, и никаких ошибок теперь уже быть не
может. Только вы не таитесь от меня, а прямо скажите самый важный и самый первый
закон, по которому жить. Когда этот закон исполню, тогда вы и другие мне скажете.
Собрал всю свою
науку, все свои соображения старый попик, взглянул и в душу к себе, — вздохнул
радостно и не совсем решительно сказал:
— Есть один такой
закон, но только боюсь я тебе его открыть: очень он, как бы это сказать, опасен.
Но так как на все есть воля Божия, то, так и быть, открою, ты же смотри не промахнись.
Вот смотри.
И, раскрыв книгу,
трепетно указал черту на великие и таинственные слова:
Не противься злу.
Но тут и черта покинула
его гордыня, как увидел он эти страшные слова.
— Ох, боюсь, — сказал
он тихо. — Ох, промахнусь я, святой отец!
Было страшно и попу;
и молча, объятые страхом, смотрели друг на друга черт и человек.
— Попробуй все-таки,
— сказал наконец поп. — Тут, видишь ли, хоть то хорошо, что тебе самому ничего
делать не нужно, а все с тобой будут делать. Ты же только молчи и покоряйся,
говори: прости им, Господи, не ведают, что творят. Ты эти слова не позабудь,
они тоже очень важны.
Вот и ушел черт
в новые поиски добра; два месяца пропадал он, и два месяца, день за днем, час
за часом, в волнении чрезвычайном поджидал его возвращения старый поп. Наконец
вернулся.
И увидел поп, что
черт совсем исхудал, — одна широкая кость осталась, а от мяса и след пропал.
И увидел поп, что черт голоден, жаждет, до голого тела обобран придорожными
грабителями и много раз ими же избит. И обрадовался поп. Но увидел он и другое:
из-под закосматившихся бровей угрюмо и странно смотрят старые глаза, и в них
читается все тот же непроходящий испуг, все та же неутолимая тоска. Насилу отдышался
черт, харкнул два раза кровью, точно по каменной мостовой бочонок из-под красного
вина прокатили, посмотрел на милого попа, на тихое место, его приютившее, и
горько-прегорько заплакал. Заплакал и попик, еще не ведая, в чем дело, и наконец
сказал:
— Ну, уж говори,
чего наделал!
— Ничего я не наделал,
— печально ответил черт. — И было все так, как и надо по закону, и не противился
я злому.
— Так чего же ты
плачешь и меня до слез доводишь?
— От тоски я плачу,
святой отец. Горько мне было, когда я уходил, а теперь еще горше, и нет мне
радости в моем подвиге. Может быть, это и есть добро, но только отчего же оно
так безрадостно? Не может так быть, чтоб безрадостно было добро и тяжело было
бы его творящему. Ах, как тяжело мне, святой отец. Присядьте, я вам расскажу
все по порядку, вы уж сами разберите, где тут добро, — я не знаю.
И долго рассказывал
черт, как его гнали и били, морили жаждою и грабили по пустынным дорогам. А
в конце пути случилось с ним следующее:
— Лежу я, святой
отец, отлеживаюсь за камнем, что при дороге. И вижу я: идут с одной стороны
два грабителя, злых человека, а с другой стороны идет женщина и несет в руках
нечто, как бы драгоценное. Говорят ей грабители: отдай! — а она не отдает. И
тогда поднял грабитель меч...
— Ну! — вскричал
попик, прижимая руки к груди.
— И ударил ее мечом
грабитель и рассек ей голову надвое, и упало на дорогу нечто драгоценное, и
когда развернули его грабители, то оказалось оно младенцем, единым и последним
сокровищем убитой. Засмеялись грабители, и один из них, тот, что имел меч, взял
младенца за ножку, поднял его над дорогою...
— Ну! — дрожал поп.
— Бросил и разбил
его о камни, святой отец!
Поп закричал:
— Так что же ты!
Так как же ты! Несчастный! Ты бы его палкой, палкой!
— Палку у меня раньше
отняли.
— Ах, Боже мой!
Ведь ты же черт, ведь у тебя же есть рога! — ты его бы рогами, рогами! Ты бы
его огнем серным! Ведь ты же, слава Богу, черт!
— Не противься злому,
— тихо сказал черт.
Было долгое молчание.
Побледневший попик
как стоял, так и пал на колена и покорно сказал:
— Моя вина. Не ты,
не грабители убили женщину и ребенка, — я, старый, убил женщину и ребенка. Отойди
же в сторону, мой друг, пока я помолюсь за наш великий человеческий грех.
Долго молился поп;
окончивши молитву, разбудил уснувшего черта и сказал ему:
— Не для нас с тобой
эти слова. И вообще не нужно ни слов, ни толкований, ни даже правил. Вижу я,
что иногда хорошо любить, а иногда хорошо и ненавидеть; иногда хорошо, чтобы
тебя били, а иногда хорошо, чтобы ты и сам кого-нибудь побил. Вот оно, сударь,
добро-то.
— Тогда я пропал,
— решительно и мрачно заявил черт. — Для себя вы как хотите, а мне дайте правила.
— А ты и опять промахнешься,
и меня подведешь: нет, сударь, довольно! — Попик даже рассердился. — Нету правил.
Нету и нету.
— А раз правил нет,
так и добра никакого нет.
— Что? Добра нет?
А что я с тобою, с чертом, разговариваю, что я тебя, черта, учу, это — не добро?
Поди, сударь, неблагодарный ты это, как бы сказать, господин!
Но то ли озлобился
черт, то ли вновь до отчаяния дошел, — уперся мрачно и ворчит:
— То-то много вы
меня научили, есть чем похвалиться!
— Да разве черта
научишь?
— А раз черта не
научишь, так чего же ваше добро стоит? Ничего оно не стоит!
— Эй, прогоню!
— Прогоняйте, если
не жалко. Я в ад пойду.
Помолчали. Черт
спросил:
— Так как же, святой
отец, идти мне в ад?
Даже прослезился
попик: так жалобно спросил это черт; и поклонился низко, говоря:
— Прости меня, миленький,
обидел я тебя. А относительно добра вот что я тебя спрошу: черт ты любознательный,
и во многих ты бывал храмах и хранилищах искусств, и много, ты видел творений
великих мастеров, — нравятся ли они тебе за красоту?
Черт подумал и ответил:
— Какие нравятся,
а какие нет.
— А слыхал ли ты,
чтобы для красоты были правила?
— Какие-то, говорят,
есть.
— Какие-то! А можешь
ли ты, раскоряка, узнав сии какие-то правила, сотворить красоту?
— Какой у меня талант?
Нет, не могу.
— А добро без таланта
творить хочешь? Тут, миленький, для добра-то таланта требуется еще больше, да.
Тут такой талант нужен!..
Черт даже засвистал:
— Вот оно что! Нет,
святой отец, это вы уж через край хватили! Если я плохую картинку напишу, меня
за это в ад не пошлют, а если я ближнему голову сверну, так ведь какой содом
подымется! Да картинку-то меня никто писать и не понуждает, а добро, говорят,
твори. Твори, — а правил не дают; твори — а в чем дело, не объясняют, да за
каждую промашку в потылицу!
— Талант нужен,
миленький!
— А если его у меня
нет, так в ад мне и идти?
Поп покачал головою
и руками развел:
— Уж и не знаю,
голубчик, сам голову с тобой потерял.
— Знать не хочу
вашего таланта! Правила мне давайте! Я не картинки писать хочу, а добро творить,
— вот вы меня и учите, хоть сами выдумайте, а учите!
Совсем разбушевался
несчастный дьявол, под конец пригрозил даже пойти к другому попу. Старик даже
обиделся и укоризненно сказал:
— Вот уж это нехорошо,
дружок! Сколько я на тебя труда положил, вот, думал, приведу к Богу новую овцу,
полюбил тебя, как сына, а ты хочешь к другому. У меня тоже самолюбие есть, за
что же ты меня обижаешь? Ты меня лучше не обижай. А я тебе вместо правил, с
которыми и человеку-то опасно, дам урок на каждый день. Времени у меня свободного
много, и сяду я за труд: с самого раннего утра очерчу тебе каждый день, сколько
их есть в году, что и как делать. Но только от писанного не отступай ни на единую
черточку, а то ты сейчас же промахнешься; если же будут сомнения у тебя или
что позабудешь, то в этих случаях бездействуй. Как бы тебе это сказать: закрой
глаза, заткни уши и стой как истукан. Нынче же сажусь за работу, а ты иди наверх,
приютись где-нибудь под крышей и бездействуй, пока не скажу. Если же скучно
будет, то помогай звонарю, — он совсем у меня от старости ослабел и не в те
веревки дергает. Звони себе во славу Господню!
Вот и сел старый
поп за свой великий труд, а черт начал бездействовать. Для этой цели разыскал
он среди темных чердачных переходов, поблизости от колокольни, комнату не комнату,
а так помещение: четыре стены глухие, вместо двери низкий сводчатый лаз, и только
на одной стене, высоко над полом, светлело глубокое, запыленное, крытое паутиною
оконце. Раз в два или в три дня приносил ему попик скудную пищу и присаживался
для недолгой душевной беседы, а в остальное время, никого не видя, черт бездействовал
и размышлял. Против этих размышлений напрасно предостерегал его попик, говоря,
что у дьявола его размышления есть действие, и притом вредное, — черт хоть и
соглашался, но ничего поделать с собою не мог. Трудно было не думать об испытанном,
а как начнет думать, так и покажутся со всех сторон мутящие разум противоречия:
скользит прекрасное добро, как тень от облачка над морской водою, видится, чувствуется,
а в пальцы зажать нельзя. Кому же верить, как не Богу, а сам Бог нынче одно
говорит, завтра другое, а то и сразу говорит и то и другое; в каждой руке у
Него по правде, и на каждом пальце по правде, и текут все правды, не смешиваясь,
но и не соединяясь, противореча, но где-то такое в своем противоречии странно
примиряясь. Но где? — не может найти этого места несчастный черт. И от этого
овладевает им крайний человеческий ужас, и страшно не только двинуть рукою,
а и вздохнуть-то страшно.
— Ну как, — спрашивает
попик, — соскучился? Ничего Не поделаешь, потерпи, миленький, скоро авось и
кончу, тогда вот как заживешь. Здоровье у меня только плохое, и смерть близко,
— ну, уж как-нибудь доведу, не оставлю тебя, сирого.
Черт еле слышно
шепчет:
— Противоречия.
— Опять! — ужасается
попик. — И где ты их только находишь? Это в разуме, брат, да в словах всякие
противоречия, так на то он и разум, и не может без того, чтобы все четыре колеса
не в одну сторону вертелись; а в совести, брат, все течет согласно.
Черт криво усмехнулся:
— Хорошо вы говорите,
святой отец: так, значит, не бывает, что три колеса в одну сторону вертятся,
а четвертое в другую?
— Ну и дурень! Конечно,
не бывает.
— А вы говорите,
что бывает.
— Я говорю? Да что
ты на меня, миленький, валишь? Сам запутался, а на меня валишь. У меня и то
после каждого разговора с тобою голова болит, а мне голова нужна, я для тебя
же, дурака, работу сочиняю. Какой ты, брат, неприятный, как бы это сказать,
господин. Лучше скажи-ка: строго бездействуешь или допускаешь послабления?
Черт угрюмо вздохнул:
— Строго. Вчера
вот только муху убил, очень она на лицо липла, и не знаю, можно это или нельзя?
— Муху-то? — засмеялся
попик. — Муху можно! Постой... Ну вот и опять сбил ты меня, несчастный: то ли
можно, то ли нет, — теперь уж и сам не знаю. Не взыщи, брат: сам меня запутал.
Пока ты меня не спрашивал об мухе, — знал я хорошо, что бить их можно, и неоднократно
бил, а вот теперь...
— Живая она, — мрачно
сказал черт.
— Да, да, живая!
— огорчился попик. — Так и я, значит, живых мух бил? Вот грешник! Ай-ай-ай,
вот грешник!
Но черту этого мало.
Ему нужны вывод и твердое решение.
— Значит, нельзя
мух бить? Вы прямо скажите.
— Мух-то? — недоумевает
попик. — Ты про мух говоришь?
И до того, случалось,
они договорятся, что оба впадут в полное одурение и долго, не мигая, смотрят
друг на друга. Но только у черта одурение было надменное и как бы снисходительное,
а у попика тихое и скоропреходящее: еще до своей келейки после разговоров не
успеет дойти, как все противоречия забыл, развеселился, а потом в благостном
настроении уселся за тяжелую для дьявола работу. И мух опять бьет, и даже не
без злорадства.
Но что за муки для
дьявола! Стоит он со своею непомерною дьявольскою силой, готовый сокрушить горы,
и не знает, как поступить с ничтожной мухой, надоедливо ползающей по мрачному,
изборожденному лицу, еще хранящему темный отблеск адских неугасимых огней. Что
за муки для дьявола! Тонкий ум, изощренный в упражнениях, способный одним колебанием
своим создать как бы новый, великий мир, в ужасном бессилии останавливается
пред ничтожнейшим вопросом. А муха ползает, а муха надоедливо жужжит, забирается
в волосатое ухо, глупо и нагло щекочет мрачно стиснутые губы, бесстыжая, нелепая,
даже не подозревающая о тех страшных безднах, над которыми издевается бессмысленно!
Многих и много ненавидел дьявол; много и многого он страшился, но так и не узнала
его душа образа более ненавистного и страшного, нежели образ ничтожной мухи,
ползающей по лицу.
Но все хуже здоровье
порика, одолевает его белая старость. Попишет немного и полежит, и больше лежит,
чем работает, а уже три года томится заключенный в бездействие дьявол и ждет
обещанного добра. Поняв свою выгоду, уже не тревожит попика противоречиями,
а только жалобно торопит:
— Ах, поскорей бы,
святой отец!
— Не бойсь, миленький,
не умру, — успокаивает его попик. — По моему расчету, мне еще с полгодика осталось.
Да, брат, с полгодика! А работа уже к концу подходит. Не пугайся, не волнуй
себя. А я тебя сегодня как раз порадовать пришел: нынче одного еретика жечь
будут, так пойдем с тобою посмотрим, повеселимся.
«Сказано: не убий»,
— мрачно подумал черт, глядя на улыбающегося попика, но вслух ничего не сказал
и охотно собрался в путь, так как очень соскучился от долгого заключения.
Еретика долго жгли,
и народ радовался. Приятно было и черту: немного напоминало ад; но вдруг вспомнилась
муха, которой он не смел тронуть, и сразу затрещали в голове противоречия. Взглянул
с тоскою на попика: тот покачивается от слабости, от волнения бледен, дрожат
старческие руки, на голубеньких глазах слезы, а весь лик радостен и светится
неземным светом. Жгли в аду и черти, но не было же святости в их лице! Ничего
не может понять обезумевший дьявол. А попик-то радуется, даже светится весь!
И от волнения, как только домой пришли, в постель слег, ослабел очень от радости.
Не выдержал черт и, насупившись, вступил в диспут:
— Хотел бы я знать,
чему вы радуетесь, святой отец?
— А как же? Еретика
сожгли! — отвечал попик тихо и умильно.
— Так ведь сказано
же: не убий! А вы человека убили и радуетесь.
— Никто его не убивал,
что ты, миленький!
— Да ведь сожгли
же его или нет?
— Слава Богу, сожгли,
сожгли, миленький!
Даже глаза закрыл
от умиления и лежит себе, такой беленький, чистенький, невинный, как младенец.
«Неужто и здесь противоречие только в разуме да словах, а в совести его все
течет согласно? — думал дьявол, беспомощно потирая рукой шишковатый лоб. — Ничего
не понимаю! Видно, не в том добро, что делать, а в том, как делать... Нет, ничего
я не понимаю, пусть он пишет свои уроки, а я уж до времени притаюсь, пальцем
не шевельну!»
И с того времени
в одиночество свое уже не возвращался, а остался при ослабевшем старце в качестве
прислужника: подавал ему пищу, убирал келейку и с дьявольской силой и упоением
чистил старое попиково платье, будучи уверен, что уж здесь-то, наверное, греха
нет. Когда же, превозмогая слабость, садился поп за продолжение своего труда,
черт вытягивал свою длинную, жилистую шею и через плечо с жадным любопытством
заглядывал: ох, не промахнуться бы попу! Ох, не подвести бы ему несчастного
черта: ведь последняя надежда.
Но вот и кончена
рукопись, а с нею как будто кончена и жизнь старенького попа. Уже не поднимается
он с постели и последние строки начертал лежа: неразборчивы они и кривы, но
тем дороги, что последние. На коленях принял черт великий дар и громко, с истинным
наслаждением поцеловал сухую руку.
— Что, рад небось?
— спросил попик. — Ну, радуйся, радуйся, давно пора. Только смотри, опять не
промахнись!
— Теперь не промахнусь,
— уверенно ответил черт. — Если только вы там в чем-нибудь не промахнулись,
но это уж ваше дело; а я буду исполнять точно, как сказано.
— Черт ты старательный,
это верно. И рукопись, смотри, не потеряй, другой не будет. Где ты думаешь подвизаться?
Если поблизости, то загляни как-нибудь, навести, мне без тебя будет скучно.
Привык я к тебе, дружок. Прежде я все твоему носу удивлялся, а теперь, знаешь
ли, мне даже и нос твой нравится. Это ничего, что он отвислый: у многих людей
бывают отвислые носы. Так где же ты думаешь подвизаться?
— Пойду по всему
миру! — самонадеянно ответил черт. — Эх, пожили бы вы еще с полгодика, — много
тогда хорошего рассказал бы я вам, святой отец! Вот до чего я хочу творить добро,
— черт сжал огромные кулаки и яростно потряс ими, — что это только видеть надо,
как я начну работать!
Так и ушел черт
в ликовании, но вот что дальше случилось. Вместо того чтобы сразу начать действовать
по наставлениям, что, конечно, было бы самое лучшее, он отправился в ад для
проповеди. Потерял ли он соображение от радости, гордыня ли его обуяла и захотелось
похвастаться перед своими, или просто потянуло его к родным местам, — но только
от попика прямою дорогой, нимало не колеблясь, полетел он в ад. И что же вышло?
Только начал он проповедовать, а другие черти выскакивают вперед его и тоже
проповедуют, и даже еще с большей силой, так как свободно лгут. И в одно мгновение
вся правда превратилась в ложь, и самые святые слова, яростно выкликаемые чертовскими
глотками, приняли непристойный и страшный вид. Минуты, кажется, не прошло, а
уж весь ад наполнился проповедниками и святыми; и впереди всех, обрадованный
новой потехой, гнусавил псалмы вдребезги пьяный сатана. Визгливые истасканные
ведьмы разыгрывали целые комедии на тему о благочестии и высоких подвигах; и
никогда еще ад, даже в большие свои праздники, не был таким адом, как в этот
несчастный день! А потом начались откровенные непристойности и всеобщая драка,
— и больше всего попало Носачу, давно не упражнявшемуся и в значительной степени
потерявшему ловкость. Но что самое печальное, — в драке у него порвали рукопись,
и когда, отбившись от стаи шаловливых ведьм, он взглянул на свое сокровище,
— горю и стенаниям его не было предела. В ярости он оскорбил самого сатану,
назвал его лжецом и еле унес ноги: так разгневался пьяный оклеветанный владыка!
Со всею прытью,
какая только доступна была его старым ногам, прижимая к груди истерзанную рукопись,
примчался Носач к старенькому попику, но — увы! — попик уже умирал.
— Да погодите же
минутку! у меня рукопись порвали! — завопил черт, падая на колени.
III
Еще с добрый десяток
минут, не сообразившись, вопил черт, и жаловался, и требовал новой рукописи,
взамен попорченной, потом стих и, бережно отложив рукопись, сам опустился на
пол у поповской постели. После долгого молчанья разжал попик сухие, запавшие
губы, бессильно пожевал ими и с трудом вымолвил:
— Опять промахнулся?
Черт мрачно взглянул
на истерзанную рукопись и великодушно солгал:
— Так, пустяки,
святой отец. Мне вас жалко: вы и вправду умираете или еще с полгодика поживете?
Попик ответил:
— Ни единого даже
дня, дружок. Я уже вчера собрался умереть, да думаю: дай подожду денек — авось
и ты придешь. Вот ты и пришел! Спасибо тебе, дружок. Открой мне, пожалуйста,
занавес на окне: хочу я последним взглядом проститься с дорогими местами.
Но в открытое окно
только и видно было что угол крыши, крытой красной черепицей, да уголок синего
неба с проходящим облаком. Попик смотрит с радостью, а черт думает: «На что
он смотрит?.. Тут и смотреть не на что: красная крыша да неба кусочек... Или
он на облачко смотрит? Так понесу же я его на колокольню и покажу ему все облака,
какие будут, и все красные крыши его возлюбленной Флоренции».
Так и сделал. Даже
не спрашиваясь, подхватил он на свои жилистые руки сухонькое тельце, не оказавшее
сопротивления, и с величайшею осторожностью донес до высокой площадки, где дух
захватывало от высоты и сердце радовалось красоте города и Божьего мира.
— Смотрите-ка, святой
отец: это не то, что из окошка, — сказал он с гордостью.
И оба стали смотреть
и радоваться. А уж близилось к закату солнце, и по ту сторону Арно на высоком
холме чернели кипарисы, готовые своими острыми вершинами как бы пронзить падающее
светило. На высоте же, откуда сегодня утром поднялось ликующее солнце, воздушной
цепью залегли недалекие горы; и мнилось, будто гигантскими гирляндами благоухающих
сиреневых цветов опоясан прекрасный город. Розовыми цветочками казались далекие
виллы, расположенные по склонам, и в ущельях прохладно синела вечерняя тень.
Попик тихо радовался
и вспоминал.
— Вон за теми горами
я родился, дружок. Там и сейчас находится моя деревня; там была прекрасная девушка,
которую я полюбил и оставил для Бога. И долго не было для меня иной радости,
как смотреть на те далекие горы и тихо вздыхать. Давно это было, дружок, не
помню когда.
Солнце заходило.
— А вот и милый
город, по которому я ходил, много ходил. И нет, дружок, более приятного чувства,
как ощущать под ногою горячие, родные плиты, — как бы матерью становится земля,
когда походишь по ней лет семьдесят, и смягчается твердость острого камня. Но
там, куда я пойду сейчас, будет еще лучше, дружок.
Черт вздохнул, колебанием
груди своей приподняв легонькое тело. Попик понял его тоску и сказал гаснущим
голосом:
— Ты... не вздыхай.
Очень возможно, дружок, что ты также пойдешь со мною в рай. Ты... черт старательный.
Красною, жаркою
кровью разбрызгалось солнце за черными кипарисами и погасло. И, не отстав от
него ни на единое мгновение, умер старенький попик, ушел из родного города,
покинул родимую прекрасную землю. Долго и напрасно будил его встревоженный черт,
взывал грубым голосом:
— А звезды-то! Вы
еще звезд не посмотрели, святой отец. Вы еще на луну не взглянули, а уже идет
она, святой отец, поднимается, вот-вот бледным светом ляжет на ваши родные плиты.
Откройте же глаза, святой отец, и взгляните, умоляю вас!
Когда же убедился,
что покровитель его и друг умер навсегда, то отнес его и положил на холодную
постель. И когда нес по лестнице, то думал: «Вот вверх я нес живого, а вниз
несу мертвого!» И великая скорбь овладела душой дьявола; метался он по комнате,
и вопил, выл, как зверь, бился о стены, — не привык он к человеческому горю
и не умел выражать его тихо. И до того дошел, что, схватив свое единственное
сокровище, цель долгих поисков и страданий, — изорванную рукопись,— с яростью
швырнул ее в угол как нечто негодное. Сделав же это, так и не понял, что именно
в эту самую минуту им и совершалось то самое таинственное и недостижимое добро,
имени которого он столь тщетно и мучительно доискивался. Так и не понял никогда!
_______________________
Но какой неприятный
вид имела драгоценная рукопись! Измятая, оборванная, растрепанная, испятнанная
потными лапами чертей, лежала она перед угрюмыми глазами постаревшего дьявола,
вновь вернувшегося к своим стремлениям и надеждам. С трепетом раскрыл он первую
страницу и надолго погрузился в изучение добродушно неразборчивых, старательных
строк. И по мере того как читал, все больше таращил глаза, пугался, недоумевал,
пока, наконец, с последнею страницею весь не превратился в одно сплошное недоумение
и страх. Даже в самые тяжелые минуты жизни черт не имел такого растерянного
и глупого вида, как теперь.
Что это, — глумление?
Насмешка над добром? Издевательство над бедным чертом, стремящимся к добродетели?
Или же потерял свой последний разум старенький попик и с детской серьезностью
лепечет наивные пустяки, придает характер важности ничтожным мелочам, путается
в них, как в длинном, не по росту, платье? Но черт обманут, — черт в неистовстве
и страхе: потеряна последняя надежда.
Вся книга, с начала
своего до последней оборванной страницы, состояла из коротеньких, деловых рецептов,
точнейшего описания тех действий, которые надо совершать по дням недели, по
часам дня. И ни единого закона, ни единого правила, ни единого общего начала,
— даже самое слово «добро» не упоминалось ни разу. Делай то-то (точное описание
поступка), — и больше ничего. Что-то вроде нынешних поваренных книг, с тою только
разницей, что даже и в поваренных книгах у составителей их видно иногда старание
дать общее начало: ешь только овощи, а мяса ни в каком случае не ешь! А тут
— ничего.
И что особенно больно
укололо черта: во всей книге не было ни одной из тех прекрасных истин, что в
таком огромном количестве собраны за тысячи лет существования человеческого
разума и служат к украшению и прославлению добра. Он сам знал их немало и мог,
казалось бы, ожидать, что старенький поп не поскупится на этот предмет, — недаром
же он столько учился и так прекрасно чувствовал добро. Но нет ничего! Сухой
перечень голых действий, иногда тщательно зализанная клякса, свидетельствующая
только о трудолюбии писавшего, — и все.
Но вдруг появилась
надежда: может быть, попик нарочно не сделал общих выводов, предоставляя это
уму и трудолюбию самого черта — о, он был достаточно хитер, этот старый, невинный
попик! И снова садится старый черт за работу и вглядывается в каждое слово сквозь
круглые огромные очки, выписывает, сверяет, грубыми пальцами ловит тонкую нить
неназванного добра. Обрывается нитка, — но что до того старательному черту,
возлюбившему добро! Отыскивает концы, вяжет хитрые узелки, путает и распутывает,
складывает и вычитает — вот-вот доберется до итогов, твердо и на все времена
и для всех людей, какие были, есть и будут, установит неизменные начала добра.
Черт не честолюбив, сейчас ему дело только до своей шкуры, но минутами овладевает
им истома гордости: не для всех ли, ищущих добра, работает он так неутомимо,
не ему ли некогда воздвигнется новый и великолепный храм?
Какими же словами
можно описать отчаяние и последний ужас несчастного дьявола, когда, подведя
последние итоги, не только не нашел в них ожидаемых твердых правил, а, наоборот,
и последние утратил в смуте жесточайших противоречий. Подумать только, какие
оказались итоги:
когда надо — не
убий; а когда надо — убий;
когда надо — скажи
правду; а когда надо — солги;
когда надо — отдай;
а когда надо — сам возьми, даже отними;
когда надо — прелюбы
не сотвори; а когда надо — то и прелюбы сотвори (и это советовал старенький
поп!);
когда надо — жены
ближнего не пожелай; а когда надо — то и жену ближнего пожелай, и вола его,
и раба его.
И так до самого
конца: когда надо... а когда надо — и наоборот. Не было, кажется, ни одного
действия, строго предписанного попиком, которое через несколько страниц не встречало
бы действия противоположного, столь же строго предначертанного к исполнению;
и пока шла речь о действиях, все как будто шло согласно, и противоречий даже
не замечалось, а как начнет дьявол делать из действия правило, — сейчас же ложь,
противоречия, воистину безумная смута. И самое страшное и непонятное для дьявола
было то, что, наряду с действиями положительными, согласными с известным уже
дьяволу законом и, стало быть, добрыми, — старый попик с блаженным спокойствием
предписывал убийство и ложь. Черт никак не мог допустить, что не попик его обманывал,
а обманывают слова; и вот наступил для него миг совершенного безумия — вдруг
показалось, что старый попик есть не кто иной, как самый величайший грешник,
быть может, сам сатана, в виде сатанинской забавы пожелавший искусить черта.
Забившись в темный
угол, черт горящими глазами глядел на дверь и думал: «Да, да, это он! Он узнал,
что я хочу добра, и нарочно оделся попом и даже Богом, как я оделся человеком,
— и погубил меня. Никогда не узнаю я правды и никогда не пойму, что такое добро.
Быть же мне вовеки несчастным и в жажде добра вовеки неудовлетворенным. Проклят
я, вовеки».
И все ждал, что
раскроется дверь, и покажется смеющийся сатана, и, простив, позовет его в ад.
Но не приходил сатана, и дверь молчала; и, подумав, так решил несчастный старый
черт: «Буду жить в отчаянии и творить предписанное, никогда не зная, что я такое
творю. Проклят я вовеки!»
Так и жил черт,
старясь. Когда требовалось рукописью — спасал, а когда требовалось убивать —
убивал. И было ли противоречие только в словах, а в действиях все уживалось
согласно, но постепенно наступил для черта покой, и почувствовал он даже как
бы некоторое удовлетворение. И хоть и верил твердо, что проклят вовеки, но настоящего
живого огорчения от этого не испытывал; и о добре перестал думать. Но были для
него и черные дни — обрывалась рукопись и в зияющей пустоте вставал ужасный
образ бездействия; и поднимали голову ядовитые сомнения, и, как призрак манящий,
звало в неведомую даль неведомое Добро.
Тогда удалялся черт
в свой темный чердачный угол и там застывал в бездействии. Заложив уши, чтобы
ничего не слышать, закрыв глаза, чтобы ничего не видеть, стоял он, черный, подобный
истукану; и были крепко сложены на груди жилистые руки, способные сокрушить
горы и обреченные на бездействие. Стар уж он был в это время: завивали голову
космы седых волос, лезли из широких ноздрей, мшистым кровом крыли и лицо, и
грудь, и застывшие руки; и, увидя его, не подумал бы ты, что это некто живой,
обреченный на страдания, а сказал бы: вот и еще одна старая колонна в храме,
которой я раньше не заметил. Ползали по лицу его мухи, серая пыль ложилась на
голову, и пауки неторопливо плели на нем свои тенета, — и время стояло неподвижно,
как проклятое.
...Кто не любит
добра?