...Так тяжкий млат,
дробя стекло, кует булат.
Пушкин
Ежели, дескать, каждый-то день пса кормить,
так он, чего доброго, в одну неделю разопсеет.
Щедрин
Надо с нами, со псами, серьезно поступать:
и за дело бей, и без дела бей — вперед наука!
Тогда только мы, псы, настоящими псами будем!
Щедрин
Как всем известно,
жизнеспособность организма познается по той степени сопротивления, какое приходится
ему преодолевать в борьбе за существование; тем же признаком определяется и
всякая сила, будет ли это — сила живая или механическая. Так в оранжерее, при
ее исключительном тепле, добываемом огромной затратой дров на отопление, самое
дрянное и квёленькое растение может возомнить себя деревом и полезть к потолку;
выставленное даже на средний мороз, оно немедленно гибнет, тем самым явно свидетельствуя
о своем истинном бессилии.
То же самое и с
талантом. Возьмите самый маленький талант, согрейте его, поливайте ежедневно
слезами восхищения, подпирайте колышками его слабую древесину, лелейте и хольте
— и вот у вас получится пышный куст, изобилующий цветами. Но хорошо ли это будет?
Не нарушится ли правда биологическая, по которой все в этой жизни добывается
с бою? Не будет ли таким поступком оскорблена сама народная мудрость, извлекшая
из опыта суровое, но справедливое правило: «Кабы на горох да не мороз, он бы
и через тын перерос»?! И не нарушится ли, наконец, сама мировая гармония, если
всякий горошишко будет перерастать через тын?
Но эти вопросы напрасно
тревожат ум. Мудрая и предусмотрительная природа, создавая в море щуку с единственной
целью не дать задремывать карасю, для растений сотворила мороз, ограничивающий
их произвольный и даже наглый рост, для пса Трезора выдумала купца Воротилова,
который своевременным пинком, цепью и голодными помоями вводит размечтавшегося
пса в круг прямых его обязанностей, — и, наконец, для таланта нарочито сочинила
так называемую критику.
К сожалению, не
все критики понимают ту высокую цель, ради которой появились они на земле; и
даже у нас, в России, где зоологические основания наиболее прочны, всегда можно
было найти трех-четырех критиков, которые покровительствовали талантам, вместо
того чтобы их преследовать, морозить, корнать, душить и тем выявлять их истинную
силу. Вместо того чтобы ненавидеть искусство, они его любят; вместо того чтобы,
подобно суровому морозу, с высоким безразличием одинаково прихлопывать и горох,
и розу, и лопух, и виноград, — они пытаются что-то рассмотреть, внести какие-то
вредные разделения, часто обнаруживают даже пристрастие! Само собою понятен
вред, отсюда вытекающий.
Но эти исключения
редки и едва ли могут приниматься в расчет при рассмотрении вопроса о великой
роли и полезности критики. Ибо большинство критиков, совершенно правильно поняв
свою жизненную задачу, все недюжинные силы свои охотно посвящают на постоянную
кровавую борьбу с талантом. Следуя биологическому принципу: «Я тебя буду душить,
а ты все-таки расти, если можешь», — они тщательно душат всякого писателя и
художника, сажают его на кол, пытаются выковырять ему глаза, режут поджилки.
Способ придушения, наиболее распространенный ввиду своей доступности, — он требует
только двух здоровых рук, — удобен еще в том смысле, что дает возможность критику
рассмотреть «язык» у придушенного и таким образом определить и стиль; но и другие
способы не лишены своих выгод: так, сажание на кол дает возможность определить
удельный вес писателя, а подрезанные поджилки — крепость его ног.
И чем критик безразличнее,
чем менее доступна ему разница между розой и лопухом, чем более он слеп, глух
и бестолков, тем продуктивнее его работа и тем больше он приближается к возвышенному
образу Фемиды с завязанными глазами или сурового Рока. Ум, чуткость, широкий
взгляд на мир, талант и образованность вредны критику. Способность к увлечениям
— также. И наоборот: наилучшим орудием критика в борьбе является невежество
и безразличие идиота (или Рока, что звучит красивее) к судьбам искусства и людей.
Только при наличии
этих условий критик приобретает ту великую и непобедимую свободу в борьбе с
талантом, которая позволяет ему шельмовать Достоевского, находить бездарным
Льва Толстого и «Ревизора» признавать фарсом. Как бы он осмелился поднять руку
на «Анну Каренину» или «Братьев Карамазовых», не носи он столь твердого панциря,
не будь он глух и слеп, как щедринский сенатор, не обладай он такими крепкими
принципами идиота (или Рока, что звучит красивее)!
Конечно, в этой
борьбе, где вдобавок на стороне критики еще и численное превосходство и писателя
всегда бьют скопом, как конокрада, слабые и узкогрудые таланты, подобно Надсону,
гибнут совершенно, кончаются вместе с жизнью. Но разве в этом нет высшей, почти
божеской справедливости, по которой и все слабое обречено на гибель и уничтожение?
«Раз не выдержал, то, стало быть, туда ему и дорога», — справедливо резюмирует
критик результаты своих многолетних и бескорыстных усилий, а на жалобы гибнущих
и ослабевающих суровым жестом указывает на того же Толстого и Достоевского.
— Чего ты хнычешь,
кисляй! Смотри: не мы ли душили и заушали Достоевского, не мы ли жизнь отравляли
Чехову и «приканчивали» еще живого Горького, — а что из этого вышло? Вышли очень
хорошие писатели, которых мы теперь и сами уважаем. Так и ты выходи хорошим
писателем и держись на твоем заборе крепче, пока я буду тащить тебя за ноги
и стаей собак выть у твоего подножия. Не жалуйся и не скули, а держись!
Самый смысл этой
борьбы с талантом еще глубже, чем это видимо с первого взгляда. Ибо здесь, при
самых различных формах, всегда идет борьба за одно: за власть. Каждый писатель,
каждый художник уже тем самым, что он — талант, неизбежно стремится властвовать
над умами и душами, устанавливать новые для толпы законы формы и вкуса, требует
отказа от привычного и подчинения своим идеям; и как бы мало сам ни сознавал
свои властительные замашки — критик сразу его понимает и весь ощетинивается
для борьбы.
— Ты?! Это ты хочешь
стать господином? — говорит он яростно, засучивая рукава. — Ну так — стань им!
Отсюда и напряженная
борьба почти всегда соответствует силе нового таланта, степени его новизны и
властительности. Даже большой, но скромный талант, скромно поддакивающий вчерашнему
дню, самым слепым и сердитым криком встречается приветливо. Но беда Чеховым,
беда Врубелям, беда Достоевским! Здесь талант не должен ждать никакой пощады,
а всё его дарование — на собственные силы и широкую грудь, где бьется сильное
сердце и куда не залезут никакие туберкулезы. А если грудь узка, а сердце слишком
чувствительно и мягко, если не двужилен ты, как ломовая лошадь, — то лучше не
топорщись ты, талант, а гибни поскорее, лезь добром в темную яму! И тогда с
тем же трудолюбием, с каким рылась для тебя яма, та же критика будет день за
днем реабилитировать тебя, чествовать каждогодие твоей скромной, хотя и не вполне
добровольной смерти.
В нарисованной мною
картине, утешительность которой признает всякий беспристрастный человек, есть
один пробел, который постараюсь восполнить. Речь идет о писателях и художниках,
которые в то же самое время и критики. Утешительно это или нет? Как к этому
отнестись? Для самого писателя такое совмещение, конечно, утешительно: оно дает
ему возможность бороться с критикой и другими писателями обычным критическим
оружием, на которое я указал выше. А так как критики, по общему наблюдению,
решительно не выносят, чтобы о них что-нибудь писалось и говорилось, то в интересах
самоохраны они избегают неосторожно касаться «говорящего» писателя и, естественно,
предпочитают ему безмолвных, — это уже большая выгода. Возможность же, вмешавшись
в толпу критиков и перелицевавшись иногда до неузнаваемости, слегка расчистить
себе путь и облегчить трудное дело жизни — тоже выгода не малая.
Но, как норма, такое
совмещение двух естеств и уподобление купцу, который днем торговал, а ночью
под видом собаки лаял на воров, мне кажется ненужным и даже опасным. Ибо, если
в немногих случаях писатель-критик сумеет присоединиться к исключениям и сохранить
чистоту своего таланта и задач, то в большинстве, увлекаемый пылом борьбы за
существование, он легко может с прямого пути свернуть на ту лесную тропку, по
которой ходят к водопою и на работу критические стада. А если и писатель начнет
душить, корнать, морозить и законопачивать брата писателя, то это уж будет незаконно,
это уж даже и не биологично: ведь даже и ворон ворону глаз не выклюнет, и если
хищные волки и загрызают слабеющих товарищей, — ни одна хрестоматия им этого
в заслугу не ставит. Лишнее!
Так, «в бореньях
силы напрягая», мужает истинный талант под суровым напором безликой и недремлющей
критики. Ни мгновения отдыха, ни минуты покоя — всегда под оружием, всегда на
коне! Здесь в плен не берут и почетных капитуляций не знают — жив, пока на ногах,
а пошарахнулся на скользком месте, а задремал от усталости — тут тебе и каюк.
Не спит и не дремлет многоглазая стая и воплем жадного ликования встречает каждого
упавшего: это ее законная добыча! И пусть один критик заплачет о павшем или
руку помощи протянет слабеющему — тысячи его критических подобий в шумном потоке
своем затопят его, его благородный жест сотрут и затеряют в чаще поднятых рук
и оскаленных зубов.
Моя защита критики
была бы не полна, если бы я не указал на одно еще обстоятельство, доселе казавшееся
сомнительным: когда художник ищет новых путей в искусстве, то не критике ли
мы этим обязаны? Конечно, критике. Вспомните зайца, удирающего от гончих, —
а сколько новых путей открывает заяц, позади которого гончие!